Пирог дедушки Ленина
События

Пирог дедушки Ленина

Глава из книги Анны фон Бремзен «Тайны советской кухни. Книга о еде и надежде»

22 Апреля 2016

 

В четыре года у меня появился нездоровый интерес к Ленину. Дедушке Ленину, как называли вождя мирового пролетариата советские дети. Для дедушки Владимир Ильич был каким-то удручающе древним. Я ломала голову, как он может быть бессмертен — по Маяковскому, «живее всех живых» — и в то же время так явно и откровенно мертв. Еще одна загадка — как Ленин мог одновременно быть кудрявым малышом Володей с октябрятской звездочки и старикашкой с треугольной бородкой и противной лысиной под кепкой. Все восторгались его честностью, умом, смелостью и тем, что его революция спасла Россию из пучины отсталости. Но меня терзали сомнения. Мерзкая пролетарская кепка (ну кто такое будет носить?), вечный хитрый прищур, легкая ухмылка — все это не вызывало доверия. И почему алкоголики иногда пинают его статуи со словами “сифилитик ***ный”? И какой же герой-революционер, хоть бы и лысый, женится на Надежде Константиновне Крупской, похожей на кривую бабу на чайник?

Я решила, что ответить на эти загадки можно только одним способом — прийти в мавзолей на Красной площади, в котором лежит Владимир Ильич — то ли живой, то ли мертвый. Но посетить его было не так-то просто. Да, он находился недалеко от коммуналки бабушки Аллы, где я родилась. Надо было только выйти из дома, пройти квартал вдоль фасада ГУМа — и попадешь на Красную площадь.

И тут тебя ждала очередь в мавзолей. Она была длиннее очередей в ГУМ за польскими чулками и за румынскими лыжными ботинками, вместе взятых. Приходить туда пораньше не помогало — там всегда уже стояла многотысячная колонна километровой длины. Вернувшись после обеда, я видела, что те же люди по-прежнему стоят и ждут, а бодрый энтузиазм советского утра сменился на их лицах угрюмой усталостью. Так я начала понимать, что ритуалы требуют жертв.

Но главным препятствием на пути в мавзолей Ленина была упорная мамина враждебность к советской власти. Когда я ходила в детский сад, нас часто возили в мавзолей, но мама меня туда не пускала, сказав воспитателям, что меня рвет в автобусе (что было правдой).

В дни поездок в детсаду стояла пугающая тишина. Оставались только я, повара и уборщицы. Мне велели сидеть в Ленинском уголке и рисовать мавзолей и его лысого обитателя. Красно-черный гранитный зиккурат мне отлично удавался. Но что там внутри? В голову приходил разве что большой стол, за которым мои детсадовские друзья пили чай с дедушкой Лениным. На столе я всегда рисовала пирог с яблоками. Все советские дети знали, что Ленин любил пирог с яблоками. Более того — мы знали, что однажды, когда мама пекла пирог, маленький Ленин съел кожуру от яблок. Но будущий вождь сознался в своем преступлении. Он храбро рассказал все матери! В этом заключалась мораль. Мы должны были расти такими же честными, как Ленин.

Вообще-то про Ленина и мавзолей все знал мой собственный отец, Сергей.

В семидесятые он работал в незаметном двухэтажном сером здании возле Зоопарка на Садовом. Вход туда был со двора. Большинство прохожих понятия не имело, что это минздравовская научно-исследовательская лаборатория при мавзолее, где лучшие представители советской науки — множество отделов, всего около 150 человек — трудились, чтобы Ленин в своем пуленепробиваемом саркофаге выглядел наилучшим для бессмертного образом. Например, ручной стиркой и стерилизацией его костюма, белья, рубашек, жилетов и галстуков в горошек руководила пышная товарищ Анна Михайловна. Отец как специалист по физике цвета заведовал колориметром, следя за изменениями цвета мертвого лика Лукича (за семь лет, что он там проработал, изменений не произошло).

Отца и таких, как он, естественно, и близко не подпускали к самому “объекту”. Для этого требовался высший секретный допуск. Простые смертные ученые практиковались на “биологических структурах” — трупах, забальзамированных в глицерине и растворе уксуснокислого калия, как и главный герой. Всего было 26 тренировочных “жмуриков”, у каждого свое имя. Отцу достался “Костя”: криминальный труп, удушение, не востребован родственниками. Коллеги с гоготом наблюдали, как отца в первый рабочий день мутило при виде отрезанных голов. Лаборатория была жутким, нездоровым местом. В подвале в ваннах плавали бальзамированные конечности и эмбрионы. Но папочка к этой работе быстро привык. Она ему даже очень понравилась. Особенно привилегии: укороченный рабочий день, бесплатное молоко «за вредность», а прежде всего — ежемесячная щедрая порция чистейшего мавзолейного спирта. В отчетах отец писал, что чистит им “оптические сферы”, но сам часто приходил домой, распространяя крепкий ленинский дух. Вот вам советская наука.

К тому времени, как Сергей устроился на эту некрофильскую синекуру, я была уже старше и умнее, Ленин меня больше не пленял и не трогал. Но некоторые вопросы мучают до сих пор, например — что ели Ленин и его братья-большевики?

Маме, напротив, это абсолютно не интересно. “Через мой труп!” — пищит она на предложение приготовить что-нибудь из ленинского меню. Хотя и хихикает при упоминании папиного “Кости”. Сама она из мавзолейных дней помнит только запах перегара и ничуть не находит его забавным.

У мамы свои представления о том, как следует гастрономически выразить двадцатые годы. Она справедливо считает это десятилетие эпохой хаоса, противоречивых утопических экспериментов и бесплодных экономических теорий.

Все это было забыто в тридцатые, когда страну придавила свинцовая рука Сталина.

— Говоря сегодня о советских двадцатых, мы прежде всего вспоминаем Булгакова, Олешу и Бабеля, — маме только дай поговорить о культуре. — И искусство авангарда — Малевич, Родченко, Татлин висят в музеях по всему миру!

Итак, кроме погружения в семейную историю с помощью фаршированной рыбы по бабушкиному рецепту, мама берет на себя задачу пролистать художественные альбомы в поисках кулинарных ассоциаций.

А мне остается Ленин. Дедушка Ленин.

***  

От детсадовской нянечки Зои Петровны я знала, что ее ненаглядный Владимир Ильич родился в 1870 году, в провинциальном волжском городе Симбирске. В уютной усадьбе Ульяновых устраивались музыкальные вечера, чаепития в садовой беседке, дети паслись в окружавших дом крыжовенных кустах. Мать Мария Александровна готовила простую русско-немецкую еду. Дети обожали Arme Ritter («бедных рыцарей» — это французские тосты на немецкий манер) и бутерброды. О легендарном яблочном пироге научные источники, увы, умалчивают.

Ульяновская идиллия закончилась, когда Володе было шестнадцать. Отец умер от мозгового кровоизлияния.

На следующий год брата Сашу арестовали и повесили за участие в цареубийственном заговоре. Большинство историков согласны в том, что судьба Александра Ульянова стала травмой, способствовавшей радикализации взглядов будущего лидера большевиков. Они также признают влияние любимой Сашиной книги “Что делать?”. В 1902-м Владимир Ильич заимствовал это заглавие для революционной листовки.

Оригинал, написанный Николаем Чернышевским в тюрьме, широко известен как один из бездарнейших текстов, рожденных под северным солнцем: нравоучительный политический трактат, втиснутый в рамки потрясающе неуклюжего романа, в котором без конца пережевываются идеи свободной любви и коммунальной утопии, населенной «новыми людьми». Бедный Чернышевский! Книгу высмеяли такие непохожие друг на друга писатели, как Набоков и Достоевский. Однако будущие большевики (да и меньшевики тоже) не просто вдохновлялись этим романом — они видели в нем практическое руководство по строительству утопии. Русские феминистки открывали трудовые кооперативы для неимущих женщин, как добродетельная героиня книги Вера Павловна, адепт свободной любви. А Рахметов, революционер-супергерой, стал образцом для рассерженных молодых людей, стремившихся преобразить Россию. Рахметов — наполовину мирской святой, наполовину рационалист-просветитель. Он аскет, жесткий прагматик, подчиняет свою жизнь строгой дисциплине, не пьет вина, не прикасается к женщинам и спит на гвоздях, закаляя волю, — эту деталь упоминали все без исключения советские девятиклассники, с тоской вымучивая сочинение по “Что делать?”.

А что есть?

Чудак Рахметов довольствовался «боксерской диэтой»: почти сырое мясо для поддержания сил, черный хлеб и другая доступная еда (яблоки можно, а вот абрикосы уже нет).

Перечитывая “Что делать?” сейчас, я подумала, что эта суровая диета — очень важная деталь. Кулинарная строгость, а то и нигилизм, коренящиеся в русской либеральной мысли середины девятнадцатого века, стали отличительной чертой живых радикалов и утопистов того времени. Отец русского народничества Александр Герцен, которому поклонялся Чернышевский, — увы, восхищение не было взаимным, — осуждал европейскую мелкую буржуазию за желание, чтобы у каждого маленького человека в щах был кусок курицы. Толстой проповедовал вегетарианство. Князь-анархист Петр Кропоткин признавал «чай, хлеб, немного молока, маленький ломтик мяса, зажаренный на спиртовой лампочке». А когда была голодна пламенная марксистка Вера Засулич, она отщипывала кусочки плохо прожаренного мяса ножницами.

Сам Ленин, верный идеалу, в еде был скромен. А Надежда Константиновна готовила плохо, что было кстати. Путешествуя в знаменитом “пломбированном” вагоне, шедшем на Финский вокзал Петрограда в апреле 1917-го, Ленин обходился бутербродом и черствой булкой. В течение десяти лет, проведенных в европейской ссылке, августейшая большевистская чета, хотя вовсе не бедствовала, по-студенчески питалась хлебом, картошкой и супом в дешевых пансионах и пролетарских кабачках. Когда Крупская все же готовила, мясо всегда подгорало (Ленин иронически назвал его жарким). Она умудрялась сделать «жаркое» даже из овсянки, хотя яйца умела готовить дюжиной способов. Однако она могла не волноваться: Ленин «покорно ест все, что ему дают», как она сама говорила позднее. Судя по всему, Ленин даже кониной не брезговал. Иногда мать присылала из Симбирска волжские гостинцы — икру, копченую рыбу. Но в 1916-м она умерла. Посылок уже не было, когда в 1918 году ее сын и невестка переехали в Кремль, под стеной которого много лет спустя я предавалась размышлениям, стоя в бесконечной очереди в мавзолей.

***  

Аскетические пищевые привычки а-ля Рахметов вылились, можно сказать, в большевистский государственный подход к общественному питанию. Еда — это топливо: просто и ясно. Ни изысканные трапезы, ни иные глупости не должны были отвлекать нового советского гражданина от его великой задачи.

Новый Советский Человек!

Этот первообраз общинного социалиста стоял в самом сердце предприятия Ленина и компании. Радикальная трансформация общества требовала радикально новых членов этого общества: эффективных, самоотверженных, сильных, бесстрастных, рациональных. Готовых все принести в жертву делу социализма. Не позволяя какому-то там биологическому детерминизму становиться у них на пути, большевики утверждали, что при должных манипуляциях русское тело и русский дух удастся перекроить и переделать.

Мечты о конвейерном производстве Рахметовых были неуклюжим гибридом ультрарациональной науки, социологии и утопизма.

«Человек поставит себе целью, — захлебывался Троцкий, читавший «Что делать?» с исступленным восторгом, — поднять инстинкты на вершину сознательности… создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно — сверхчеловека».

Первым испытанием новой советской личности стал быт, который следовало превратить в «новый быт». Русское понятие «быт» трудно поддается переводу. Это не просто повседневность в западном смысле — этим словом традиционно обозначают метафизическое бремя будничных трудов, опустошающие душу заботы о насущном. Большевики собирались устранить эту проблему. Марксисты говорят, что бытие определяет сознание. Следовательно, новый быт — модернизированная, социализированная, обобществленная, идеологизированная повседневность, — станет ареной и орудием преобразования человека. И действительно — в бурные двадцатые началось безжалостное вторжение государства во все сферы советской повседневной жизни — от гигиены до домашнего хозяйства, от образования до питания, от сна до секса. Идеологии и эстетика со временем менялись, степень вмешательства — никогда.

«Большевизм ликвидировал частную жизнь», — писал культуролог Вальтер Беньямин, оказавшись в Москве в 1927 году. Ликвидация началась с жилья. Сразу после октября 1917-го был издан декрет об экспроприации и разделе односемейных квартир. Так появились наши ненавистные коммуналки с общими кухнями и туалетами. При большевиках уютные слова «дом» и «квартира» быстро сменил леденящий чиновничий неологизм «жилплощадь». Официальную норму (девять квадратных метров на человека, или, точнее, на статистическую единицу) устанавливал Жилищный комитет — всемогущая организация, по воле которой чужие друг другу люди, нередко классовые враги, жили в такой тесной близости, какая и не снилась нуклеарным семьям на Западе. Возникла среда, нарочно созданная для тоталитарной слежки всех за всеми.

Именно в такой квартире близ Красной площади я провела первые три года жизни. С прискорбием сообщаю, что она не была похожа на благословенную коммунальную утопию со священных страниц “Что делать?”. Что еще печальнее — к семидесятым так называемый социалистический сверхчеловек усох до гомо советикус: циничного, разочарованного, целиком сосредоточенного на колбасе и, да-да, герценской мелкобуржуазной курице.

Естественно, большевистская переделка быта затрагивала семейный стол. Несмотря на неподъемную задачу накормить страну, разоренную Гражданской войной, традиционную домашнюю кухню заклеймили как идеологически отсталую и попросту плохую. «При посемейном столовании, — предупреждала брошюра под названием «Долой частную кухню», — и речи быть не может о правильной, научной постановке питания».

Домашний очаг должны были заменить государственные столовые — общий котел вместо семейной кастрюли, как выразился один экономист из Центрального комитета. Общепит не только позволял государству обходиться скудными ресурсами, но и превращал еду в политически окрашенное занятие. Столовая — это кузница, в которой будет выкован советский быт и советское общество, как заявил глава организации, отвечающей за общественное питание. Коммунальные столовые, соглашался Ленин, были бесценными «ростками» коммунизма, действующим примером его порядков. К 1921 году тысячи советских граждан обедали на людях. Эти столовые по любым меркам были отвратительны — даже хуже столовых моего детства, пришедшегося на эпоху развитого социализма. В тех резко пахло тушеной капустой, и какая-нибудь тетя Клава возила грязной тряпкой прямо перед моим носом, а я давилась комплексным обедом из трех блюд. Обед неизбежно венчал уныло-коричневый компот из сухофруктов или крахмальный кисель.

В двадцатые кисель показался бы амброзией. Рабочих кормили супом из гнилой кислой капусты, мясом неизвестного происхождения (кониной?), клейким пшеном и бесконечной воблой, высушенной до каменного состояния. И все же… благодаря воспитательным идеям «нового быта» во многих столовых были читальни, шахматы, проводились лекции о пользе мытья рук, тщательного жевания и пролетарской гигиены. В некоторых образцовых столовых даже играла музыка, а на белых скатертях стояли свежие цветы.

Впрочем, гораздо чаще новые советские лозунги и проекты несли с собой крыс, цингу и грязь.

В Кремле тоже были крысы и цинга.

Следуя ленинскому примеру самоотречения, большевистская элита перерабатывала и недоедала. На заседаниях Совнаркома товарищи падали в голодные обмороки. Когда утихло пламя Гражданской войны, победившее социалистическое государство, пошатываясь, вошло в третье десятилетие века, по словам Ленина, как никогда изнуренным и измученным. Бесконечная череда кризисов требовала решений. Военный коммунизм с его «продовольственной диктатурой» оказался катастрофой. Производство зерна падало, в феврале 1921 года радикальное сокращение продовольственных пайков в Петрограде вызвало массовые забастовки.

В конце месяца против большевиков восстали моряки Кронштадтской крепости, чье оружие сыграло существенную роль в Октябрьской революции. Мятеж был жестоко подавлен, но его отголоски прокатились по всей стране. То там, то здесь восставали крестьяне, все еще негодующие по поводу насильственной реквизиции зерна.

Что было делать?

Прагматичный Ленин придумал шоковую терапию — НЭП. С середины 1921 года реквизицию зерна заменил продовольственный налог. А затем разорвалась бомба: наряду с государственным контролем над «туманными вершинами» экономики была разрешена мелкая частная торговля.

Гигантское отступление от идеалов Партии, отчаянная попытка накормить хрупкий социализм с помощью мелкого капитализма. Она была предпринята, несмотря на противоречия, параллельно с продвижением утопической программы воспитания Нового Советского Человека.

Такими были советские двадцатые.

Несмотря на разворот в политике, в конце 1921 года по юго-востоку России ударил голод. Он длился около года и унес жизни пяти миллионов человек. Но между этим голодом и тем, что разразился при Сталине, были семь лет НЭПа — лихорадочный антракт, торжество плоти, русский вариант бесстыдной Веймарской эпохи в Германии. Нэпманы очень кстати представляли собой идеального идеологического врага аскетов-большевиков. С самого начала — и всю дорогу — их изображали как жирных доморощенных буржуев, бандитов, жрущих слабую плоть добродетельных социалистов.

Но вопреки своей плохой репутации НЭП практически спас страну. Ожившее сельское хозяйство снова начало кормить города. В 1923 году почти весь хлеб в России поставлялся частниками. Петроградские газеты радостно сообщали, что в городе продаются апельсины — апельсины!

В течение нескольких лет страна худо-бедно ела.

 

 

 

   

 

Из книги «Тайны советской кухни. Книга о еде и надежде». Издательство Corpus, 2016 год.